Текст книги «Русский лес»

Сближение с Демидкой с того и началось, что Иван поделился с ним похоронными пряниками; на протяжении ближайших лет оно превратилось в неразливную дружбу. Демидка был постарше всего года на два, и оба росли сами по себе, безотцовщиной. Старый Золотухин, взиравший на свое семейство как на даровых батраков, не впрягал пока меньшенького в наживу за явной его непригодностью ни к ямскому делу, ни к сиденью за конторкой. Близость мальчиков крепла с каждым днем: рукастого, большеротого Демидку привлекало в Иване обостренное чутье природы – чудесный и врожденный дар, как другим даются, к примеру, карие очи, беспощадное к ближнему сердце или сверхъестественная резвость в ногах. Иван часами мог выслеживать обычай дятла или наблюдать толчею муравьиных городов, без числа раскиданных по Заполоскам Везде у него имелись на приметке гнездо, норка, дупло с пчелами, и, когда это требовалось по ходу деятельности, он отправлялся в лес и без промаха, как дома на полке, находил птенца или замысловатую гусеницу, а возможно, те и сами ему давались, зная, что от него им не будет вреда!.. Но в то время как Иван удовлетворялся бескорыстным знанием тайны, Демидка во все их мероприятия вносил невинный пока оттенок детской коммерции. Возросшая храбрость, закалка по любой погоде мерить трехверстную даль до церковноприходской школы и неутолимая жажда новизны вывели их на простор более широких географических исследований. Как и человечеству в их возрасте, им становилось тесно и подмывало на преодоление чудесной неизвестности потратить избыток сил. Так возникла затея проникнуть за Облог, на край света.

В сущности, это был вызов всем темным силам леса и ночи. Именно на границе Облога и Пустошей проживал ужасный Калина Тимофеевич, грозное существо сверхбогатырского телосложения и замысловатого озорства, в особенности опасного для торгового сословия. Стародавняя бабья выдумка в острастку ребятам, чтоб не отдалялись от дому, с годами превратилась в тщательно разработанную легенду о том, как однажды, выйдя по зорьке на свои благословенные труды, старец Федос обнаружил возлежавшего на приречном склоне удальца с колотой раной в боку, и будто человек сей оказался подручным самого Разина, бежавшим из-под царского палача; то и был Калина. По отзывам сведущих лиц, как ни старался оный Федос склонить его к спасению души посредством питания единственно росой да голубикой, тот непригожего своего ремесла не оставлял. И верно, еще незадолго до революции грибники и охотники находили на Облоге скелеты безыменных деятелей торговли и промышленности, погибших за свое злато проездом на известные лошкаревские ярмарки; недаром еще деды енежских богатеев давали по семь верст крюку во избежание встречи с Калиной. Как бы там ни было, а вечера на Енге длинные, и лучины бывало вдоволь… к тому же старушки в урожайный год словоохотливые, а в детских душах гулко отдается всякий шелест богатырской старины.

В то время оба мальчика уже ознакомились с четырьмя правилами арифметики и с путаными, только дразнившими воображение сведениями из библейской космогонии. Ивана давно тянуло ступить ногой на край света и вообще полюбоваться на разные загадки мироздания, но одному страшновато было Калины, и он доверил своему приятелю уже созревший замысел посетить Пустошa.

– Хоть глазочком бы заглянуть – и назад, а то еще голова закружится. Ахнуть не поспеешь, как засосет.

– Сказал!.. кто это нас с тобой засосет? – самонадеянно покривился Демидка.

– А пучина.

– Какая еще пучина?

– Ну, пучина… В церкви поют, слыхал?

– А, эта… – насмешливо отозвался Демидка и постоял на одной ноге из интереса, долго ли удержит равновесие. – Эта, брат, не засосет. Я тебя сзади за пятки придержу, гляди сколько влезет.

Вдруг он нащурил левый глаз и облизал губы, как всегда при мыслях о барыше.

– Ты чего? – встревожился Иван.

– Соображаю… мешок с собою захватить!

– Пошто?

– А может, клад найдем. Поди Калина не пустой к Федосу-то приперся… куда он казну свою девал?.. Знаешь, сколько ее у Стеньки было? Он даже за борт ее бросал, во!

Оба знали лишь на слух, а не по содержанию старинную песню про злосчастную, кинутую в дар Волге персидскую княжну. Правду сказать, Иван и сам был не прочь позаимствовать рублик-другой из Стенькиных сокровищ, чтоб Таиске не побираться: он ее жалел. Из тех же соображений ему пришло в голову захватить с собой и второго дружка, Паньку Летягина, уже самого что ни есть голого на деревне, к тому же обладателя незаурядной физической силы, но Демидка воспротивился, чтоб не делиться на троих, и тут пролегла первая трещинка в их отношениях.

Они собрались выйти со светом, чтоб вернуться обыденкой, однако с вечера Золотухин наказал сыну мыть бутыли из-под масла, и пока ребята полоскали их на реке песком с крапивой, роса уже сошла… Солнце стояло в зените, когда они подошли к Облогу со стороны старого лошкаревского тракта. Там и осенью, в пору ярмарок, редко проходили обозы, а теперь было совсем тревожно и пустынно. Булыжный, горбылем вспученный тракт сбегал в зеленую мглу просеки и сразу пропадал в низине, откуда несло застойной сыростью и каким-то зловещим тленом западни. Становилось понятно, почему проезжие начинали молиться Гурию, Самону и Авиву еще за три полустанка до Калинова прогона.

– Гляди-ка, в лес-то и следочка нет… – озабоченно оглядевшись, шепнул Демидка. – Нам теперь впору хочь бы за ниточку ухватиться.

Иван молча указал на одинокую, на отлете, березу; кто-то давно и, видно, неспроста повесил там, в развилину сука, ржавую подковку, наполовину утонувшую в белой мякоти коры. Отсюда и начинался великий переход на Пустошa. Дорогу сразу преградила замшелая колода, могила лесного великана, ставшая колыбелью целой сотни молодых елочек. Она хрустнула, как гробовой короб, и просела под Демидкой – еле ногу вытащил, но зато тотчас за нею, сквозь плаун и моховой войлок, проступила тропка. Она услужливо повела ребят, но для чего-то поминутно петляла, пересекалась со звериными ходами, уводила в ласковые, приманчивые трясинки, заросшие таволгой и валерьяной. «Лукавит…» – от сознанья своей силы усмехнулся Демидка. Самый лес в этом месте был сирый, с подмокшими, словно обугленными снизу стволами, в диких, до земли свисавших космах мха. Он прикидывался нищим, с которого и взять нечего, и то отвлекал в сторону малинничком на поляне, усыпанным спелой ягодой, то пытался откупиться гнездом с уже подросшими птенцами, то стращал, наконец, рослым можжевелом, что, подобно схимнику в темном балахоне с островерхим колпаком, выбредал навстречу из-за корней повалившейся ели; именно эти нехитрые уловки леса и доказывали правильность пути. Иван шел впереди с блестящими глазами, не пропуская ни значка в путаной лесной грамоте – свежий лосиный погрыз на ольхе, горстка накиданной дятлом шелухи или вдруг неожиданное, по взгорью, целое семейство кислички; и как всегда в истории человечества, вслед за открывателем чудесных материков шагал купец, на глазок прикидывая барыши, – так и за мальчиком Иваном молча и с мешком поспешал властный, предприимчивый Демидка.

Двигались молча, но на привале возник жаркий спор о самой технике розысков. Как известно, заколдованные места на Енге опознаются по бледным росткам чешуйчатого петрова креста, а так как для отвода глаз уйма его растет в енежских борах – и нужно выбирать лишь тот, что голубовато светится в темноте, и сразу заломить ему верхушку, а то провалится на полверсты! – возникала естественная тревога насчет обороны от нечистой силы, приставленной на охрану древних кладов; на всякий случай дали взаимную клятву не бежать, не реветь при виде самой рогатой опасности. Разногласия обнаружились по вопросу о применении денег: Демидка настаивал, чтобы еще до леденцов и прочего баловства купить по тройке коней с полной ямщицкой справой, со звонцами под серебряной дугой, – и пускай стоят себе на приколе, пока хозяева не подрастут!

– Зачем тебе? – усомнился Иван.

– Чего, ямщиками станем! Знаешь, сколько с купцов за лихую езду дерут? Летось нашему Ганьке один спьяну-то перстень с камнем отвалил. Коня запалил, а отец хоть бы словом попрекнул Ганьку-то!

– А камень?

– Что камень?.. В потемках огнем горит, хочь прикуривай.

– Побожись!

– С места не встать, сам видал. На ночь в крынку от воров прячет.

Соблазн был велик, Иван задумался:

– Да ну их, твоих коней! Еще в ночное придется гонять…

– А мы Паньку Летягина наладим. Его за четвертак-то хочь в землю закапывай, во! Ему больше и не надо, чтоб не избаловался: все лучше, чем под чужим окошком милостыню гнусить.

Иван промолчал, и новая обида за безответного товарища стала второй трещинкой на их дружбе.

Постепенно зеленая мгла стала редеть и таять, а краснолесье – просыхать и перемежаться с веселыми березовыми прогалинами, залитыми оранжевым, остывающим солнцем; опускался тихий вечер. Тропка беспокойно заметалась и покинула ребят на просторном лужке, полого спускавшемся в гулкую и темную лощину. На другой стороне, с расстояния обжигая смолевым зноем, сияли и уступами подымались в гору таинственные Пустошa.

Бор начинался прямо, без подлеска. Неохватные, стрела к стреле, сосны возвышались там, как подпорки неба, и легко было догадаться, чье жилище сокрывалось за этим исполинским частоколом. Хозяин готовился к ночлегу, видная издалека вековая надломленная лесина, подобно шлагбауму, запирала проход в его владения. Верно, успели упредить страшного Калину о приближении опасных людей, если выслал навстречу им свою летучую разведку. Изредка проносились голубые стрекозы, как бы благовествуя близость тихой воды; пчелы с разлету зарывались в пылающие костры кипрея вокруг прошлогодних дровяных поленниц, и, похожие на сановников в бархатных камзолах, неторопливо сновали шмели. Низкая жильная струна пела в загустевшем медовом воздухе, пропитанном сверканием цветочной пыльцы. И словно ведьма на празднике, стояла поодаль зловещая, вся в синих лохмотьях, разбитая громом ель; продольная трещина надсадно скрипела, в последний раз предостерегая ребят от объятий грозного Калины. Но отступление было отрезано: сзади по их следам наступала ночь. Хлеб кончился, томила жажда… однако потребовался целый час, прежде чем подсказало им кладоискательское чутье, что достигли места.

– А как назад добираться станем? – на пороге счастья слегка струхнул Демидка.

– Теперь молчи, а то, не ровен час, услышит…

Постепенно жар сменился прохладой, а хвоя – листвой, уж позолоченной закатцем. Тени удлинялись, дорога назад была потеряна. Но повторялась счастливая Колумбова ошибка: вместо котомки с золотом ребята отыскали новый мир. Им открылся чистенький, ничем издали не примечательный овражек, без единой соринки или валежины, без единого цветка по теплой, как бы подстриженной траве, даже без птичьего щебета, словно и шуметь запрещено было в том месте. Вдруг необъяснимым холодом дохнуло в лицо, и волнение искателя подсказало ребятам, что перед ними – самое важное в округе, а может быть и на всей земле, сокровище. Громадный плоский валун, не иначе как стол Калины, лежал на дне овражка, под навесом древних лип. И подобно кровинкам от накануне растерзанной жертвы, отблески дальней рощицы пламенели в его щербатой поверхности, подернутой лишаем. Потом голос падающей воды позвал мальчиков вниз. Они спустились и стояли со склоненными головами, как и подобает паломникам у великой святыни.

– Вот оно… – торжественно и непонятно шепнул Иван.

Это был всего лишь родничок. Из-под камня в пространстве не больше детской ладони роилась ключевая вода. Порой она вскипала сердитыми струйками, грозясь уйти, и тогда видно было, как вихрились песчинки в ее размеренном, безостановочном биенье. Целого века не хватило бы наглядеться на него. Отсюда начинался ручей, и сперва его можно было хоть рукой отвести, но уже через полсотни шагов рождалось его самостоятельное журчанье по намытой щебенке.

То была колыбель Склани, первого притока Енги, а та, в свою очередь, приходилась старшей дочкой великой русской реке, расхлестнувшей северную низменность на две половины, так что полстраны было окроплено живой водой из этого овражка. Без нее не родятся ни дети, ни хлеб, ни песня, и одного глотка ее хватало дедам на подвиги тысячелетней славы. Не виднелось ни валов земляных, ни крепостных стен поблизости, но все достояние государства – необозримые пашни с грозами над ними, книгохранилища и могущественная индустрия, лес и горы на его рубежах – служит родничку прочной и надежной оболочкой. И значит, затем лишь строит народ неприступные твердыни духа и силы, и хмурое войско держит на своих границах, и самое дорогое ставит в бессонный караул, чтоб не пробралась сюда, не замутила, не осквернила чистой струйки ничья поганая ступня. Всего этого Иван еще не понимал в тот вечер, но ни при каких обстоятельствах впоследствии он не ощущал себя таким ничтожным, как перед лицом того беззащитного, казалось, родничка, никогда не испытывал такого светлого, беспричинного ликованья.

Когда оно улеглось, мальчики с колен напились воды и, передохнув, снова пили – на всю жизнь, потому что больше нечего было унести отсюда.

– Востра, из земной жилы бьет, – похвалил Демидка, рукавом вытирая губы. – А что, заткнуть если?

– Всеё землю тогда разорвет. Знаешь, сила какая!

Вдруг тишину прокликнула желна, и ей отозвалась другая дозорная птица, потом третья, оповещая кого-то о самовольных гостях, – следовало ждать беды. Смутный ропот пробежал по вершинкам. Лес быстро погружался во мглу; туман пополз из глубины, мальчики озябли, это был страх. Уже глаза угадывали в потемках то очертания громадной волосатой ноздри, словно оно уже принюхивалось к человечьему следу, то полуприкрытый веком зрачок, обманно устремленный мимо. В ожидании неминуемых наваждений ребята так прижались друг к дружке, накрытые одним мешком, что, если бы не еще более могущественные события последующих лет, никакая сила не разъединила бы их до гроба.

Что-то во тьме похохотало над незавидным ребячьим жребием.

– Во, видишь его? – шепнул Иван, стиснув Демидкино колено.

– Где?

– Вона, к стволу приникло… с лошадиной головой.

Демидка увидел и вздрогнул:

– У, никак, подпалзывает! Ну, брат, купорос наше дело: не дыши теперь.

Началось с того, что два дерева явственно поменялись местами, а белесая тьма, повешенная на кустах, как сеть на просушку, местами прорвалась, образуя проходы. Вслед за тем длинное полупрозрачное тело заколыхалось над ручьем и двинулось к ребятам, укладываясь в обычные человеческие размеры. Все же чуть полегче стало на сердце, когда лошадиный череп оказался всего лишь белой бородой. Надо думать, главный хозяин ленился покидать логово по пустякам, раз прислал подручного, видно состоявшего при нем управителем на манер известного Аверьяныча в сапегинской усадьбе.

Оно подошло и наклонилось над ребятами.

– Вы чего ж это, ровно грибки, на дороге уселися? – нестрого спросил полухозяин и почесался под рубахой вполне обыкновенно, будто и не был на самом деле нечистой силой.

– Мы тут воду пьем, дедушка, – в голос и возможно приятнее, чтоб задобрить, отвечали кладоискатели.

– То-то я иду, смекаю – грибков бы на жарево… Глянь, тут они и сидят, двоешки! – И коснулся Ивановой головы, сразу утонувшей в плечи. – Чего дрожишь-то, малый?

– Это мы от сырости, – жалостно признался Иван, – подзябли…

– Ну-ка, айдате за мной греться, я вас спать уложу… – И ждал и лукаво помянул про какой-то особенный медок, духовитей на свете не сыскать, но ребятам страсть как не хотелось греться на Калиновой сковородке. – Замолкли-то, ай голосишко потеряли?

– Мы не можем… – простонали обреченные души.

– С чего бы это?

– Нам Калины боязно: осерчает… – было ему ответом.

– А пошто ему серчать? Я и есть Калина, – посмеялся полухозяин, и ребята поняли, что сопротивление бесполезно. Все время беседы старик то удалялся, то ближе подступал, так что можно было разглядеть его. Он был совсем как человек, лыс и бос, в длинной рубахе с веревочной опояской; на траве белели большие, отмытые росой человечьи ноги. Но могущество лесного владыки как раз и состояло в способности принимать любое обличье – от волка до проливного дождика, а уж убавляться в росте ему вовсе ничего не стоило, иначе снизу и не докричаться было бы до него!.. Бежать стало некуда и опасно из-за риска оступиться в пропасть на краю света; кроме того, ребят живо заинтересовало упоминание о меде.

– Ты не смотри, что маленькие, а мы крещеные… – схитрил Демидка в намерении одновременно и пригрозить нечистой силе, и намекнуть, что покамест несозрелые души в них кислей лесного яблока.

– Слава те, и сам я не пень лесной!.. Ладно, подымайтеся, а то всю воду выпьете у меня… – И двинулся напрямки, без тропки.

Калина шел впереди, а в лысине его, нагоняя дрему, мерцал звездный свет. Пленники тащились следом, еле волоча ноги, цеплявшиеся за коренья и плауны. Недавний страх без остатка растворился в непреодолимом желании сна… И всегда впоследствии, когда ему бывало плохо в жизни, Иван Матвеич вызывал в памяти дикую красу ночного бора, и нешелохнутую тишину, проникнутую еле внятным разговором сосен, и точно окривевшую на один глаз избушку с ворохом соломы на полу, а незадолго перед тем – кованый железный ковшик с ключевой водой, где плавала и дробилась звезда, да еще черствую краюшку с ломтем старого меда, такой густоты и сытности, что и доныне у Ивана Матвеича слипались пальцы и смыкались веки от воспоминания о ночном ужине на Облоге.

Богатырским сном угостил их Калина да еще каких-то особо звонких птиц припас на пробужденье, что твои колокольцы под дугой! Но когда утром гости вынырнули из сна наружу, как из холодной, на самом стреженьке, реки, ничего не оставалось и в помине как от колдовских чар, так и от кладоискательского зуда. Лесного владыки не оказалось в избушке, и все его царское имущество было на виду: холстинковый рушничок у входа, бараний кожух на гвозде, дымарь и топоришко под лавкой и другая обиходная мелочь, пропахшая старым ульем. Да еще муравленая плошка меда светилась на столе, и в солнечном луче над нею вились три пчелы, чудом пробравшиеся сквозь затянутое паутинкой окошко. На двери чернел углем начертанный крест, и это была первая житейская подробность, поколебавшая в глазах ребят романтическую славу Калины.

Не теряя из виду сторожки, они обследовали прилежащую окрестность. Сама похожая на улей, избушка помещалась на опрятной прогалинке, сплошь покрытой глянцевитым настилом игольника, посреди отборных сосен. Самая рослая из них, в два обхвата, приходилась как раз над тесовой кровлей Калинова жилья. Наверно, старуха еще застала Федоса на земле; лишь одна ее крона, отяжелевшая от бремени столетий и распадавшаяся на островки, возвышалась над всеми Пустошaми. Ровесниц ей там не было даже в таком исполинском бору, и, разумеется, только в корнях ее могла бы сохраняться утаенная от Федоса казна. Гладкий, размером с молодую рысь, Калинов кот следил за всеми вороватыми движениями Демидки. Он прикидывался, будто дремал, и желтый полдень светился в его прищуренных глазах, зеленоватых, как крыжовник.

Демидка не замедлил высказать Ивану свои подозрения, после чего, как бы обидевшись, кот отправился в кусты и тотчас вышел оттуда в обличье самого Калины, да еще с бадейкой воды, к изумленью ребят. Смирные пчелы ластились к нему: он был свой и сладкий. Не подавая виду, старик сходил в дом за медом, нарезал хлеба с луком на крыльце и сел с гостями за трапезу.

– Вон и Марья Елизаровна к нам торопится, – заметил он про белку, камнем спускавшуюся по стволу из голубой, прохладной высоты. – Присаживайся, зверь, да человекам не мешай, – и кинул хлебца ей, пристроившейся на нижней ступеньке. – Вы отколе ж, такие славные бояре, будете?

– Мы не здешние, дедушка, из Красновершья мы, – сказал Демидка, как зачарованный нацелясь на белку.

– А! Давно уж, как Матвея убили, не бывал я в Красновершье-то. Дружок сердечный был, он ко мне частенько захаживал…

– Так это же папаня мой! – весь озарился Иван, потому что таким образом прямая близость устанавливалась у него с этим лесным царем, оттого лишь таким ласковым и медлительным, что уже не на кого ему было сердиться при таком могуществе, некуда спешить в его тысячелетнем возрасте.

– Ишь как концы с началами-то сходятся! Не было ровни ему по силе… ты не в отца пошел, мамкин сын… – усмехнулся Калина, перстом доставая из меда утонувшую пчелу. – Знавал я Матвеюшку, еще лесником его знавал. Он одно время у Сапегина в службе состоял, за потачку мужикам его уволили. А тихий был… и ничего то, бывало, ни у бога, ни у людей не попросит. Тут же его и прострелили у меня, – и кивнул на видневшиеся за порогом полати с ворохом веретья на них. – Значит, потянуло его из сибирской каторги на родину, а там и караулила беглеца судьбица-то. Кабы не ружье стражницкое, и не совладать бы с им… Ну, и мне заодно влетело. Фыкин-то как налетит на меня: «Чуешь, ты, кричит, хреновая твоя башка, как я могу тебя разработать… во что превратить я тебя могу за подобное пристанодержательство… ну, укрывательство, тоись!» А сам все глазищами меня, подобно тому как саблей, рассекает. Да, слава те, отходчив: поучил малость от собственной руки, не без того, потом утих, заурчал, медком занялся. Дай ему господь здоровья!

Фыкин был становой на Енге, гроза, а по могуществу своему в сознании ребят – третий после царя и Калины.

– Крепко побил-то? – из неуловимого пока практического интереса осведомился Демидка.

– Чего, стуканул по усам разочка два!.. С него тоже службу спрашивают, а у него, не как у меня, зубов-те полон рот… есть что вышибать! Нет, ничего худого не скажешь, хороший такой, обходительный господин.

Иван слушал это признанье с незнакомой ему горечью и тешил себя мыслью, что, будь Калина годков на сто помоложе, вскинул бы он Фыкина превыше небес да хряснул бы во всех регалиях оземь… но поизносилась легендарная Калинова стать, огорбела спина, столько веков служившая опорой государства российского, и от былого былинного удальства оставалось лишь бессильное старческое увещание. И тут впервые укололо Ивана жалостливое удивленье на столь беззлобную память Калины.

– А ты чьих же будешь, паренек?

– Я-то? Золотухиных я, – рассеянно отвечал Демидка, поглаживая Марью Елизаровну, настолько ручную, что уже вынюхивала что-то в его рукаве.

– Та-ак, наследник, значит… – протянул старик, наслышанный о входившем во власть красновершенском богатее. – С мешком ходишь, купец будешь, в одиночку век свой проживешь: нужда-то роднит людей, а богатство их разъединяет! И захотится тебе в старости замок железный на весь свет навесить… а запор-то не вору страшен, он его с голодухи зубами сгрызет, а хозяину. Вот я тебе открою, а ты мое словечко сбереги! Как накопишь себе груду золота, а ты от ей в одну темную ночку и утеки! Она тебя искать почнет, тикать, аукать, а ты затаися, пересиди под кусточком, не сказывайся. Пошумит, похнычет, пойдет других подлецов своей жизни искать.

– А зачем же, с деньгами-то тeпле небось! – усмехался Демидка.

– На чужом пожаре всего теплей! – только и сказал старик, не без огорчения покачав головой. – Да что ж, грейся, коли и на солнышке озяб.

Так раскрывалась полная обыкновенность Калины. И ничего в нем тайного не оказалось, а был он всего лишь бессрочной царской службы солдат Калина Глухов, по милости Сапегина кормившийся от двадцати своих дуплянок, а меды свои возивший на продажу исключительно в Лошкарев, по другую сторону Пустошeй. Таким образом, сказка рушилась, и край света если и не пропадал совсем, то отодвигался от ребят дальше, на запад… но если один из них испытал при этом грусть первого детского разочарования, другой – освобождение от сдерживавших его пут.

Демидка как бы распрямился в то утро, словно развязали наконец; домой он возвращался с добычей. Что-то билось в его мешке, чокало и скреблось, просясь на волю… тогда он резко и властно встряхивал ношу, и движение затихало. Так поплатилась Марья Елизаровна за излишнюю доверчивость к людям.

– Покажи… – попросил Иван и долго, виновато разглядывал в глубине мешка усатую, слегка притуплённую мордочку с быстрыми блестящими глазами. – Когда ж ты ее… успел?

Оказалось, Демидка взял ее, пока старик водил Ивана на пасеку показывать свое гудучее царство, и спрятал в дупле, на дороге, привалив тяжелым комлевым поленом.

– Хватит, а то ускачет, – сказал он, по-хозяйски закручивая мешок.

– Отпустить бы… нехорошо! – намертво вцепившись, заикнулся Иван.

– Полно чудить-то, парень, мы ее к делу определим. Ты на жизнь крепче смотри, а то, я гляжу, сердчишко в тебе больно трясливое… – и все зализывал свежие прокусы на руке. – Не бойся, старик другую себе привадит!

– Жалко, живая ведь!

Демидка без труда оторвал от мешка его руки, впервые применив явное преимущество старшинства и силы.

– Рыба тоже живая, и ты ее ешь.

– И рыбу жалко…

Кстати, выяснилось на прощанье, мальчики напрасно целый день блуждали накануне – прямым путем до Калины было два часа ходу, бегом еще ближе. Как вчера Иван, теперь уже Демидка с трофеем за спиной шествовал впереди. К концу пути у него созрел план дальнейших коммерческих операций, и, едва завиделись деревенские задворки, он повернул мимо Заполосок на проселок, к сапегинской усадьбе. От скуки там покупали всё, что приносили красновершенские и других деревень бабы и подростки, даже полевые букеты. Демидка не сомневался, что и белка на что-нибудь сгодится в мудреном хозяйстве у бар.

Журнальный зал

Олег Лекманов

“РОЖДЕСТВЕНСКАЯ ЗВЕЗДА”:
ТЕКСТ И ПОДТЕКСТ

I. Текст

Эволюцию Иосифа Бродского от первого рождественского стихотворения, появившегося в 1961 году, к последнему, которое датировано 1995 годом, можно описать как движение от усложненности и избыточности к внешней простоте и аскетизму, в конечном счете, — движение к подлинно метафизической поэзии: “…выпендриваться не нужно. Во всяком случае у читателя <…> особенных трудностей возникнуть не должно”. Так судил о своих рождественских стихах сам поэт в беседе с Петром Вайлем 1.

Ниже речь пойдет об одном из выразительных образчиков поздней рождественской лирики Бродского, о его стихотворении “Рождественская звезда” (1987):

В холодную пору, в местности, привычной скорей к жаре,
чем к холоду, к плоской поверхности более, чем к горе,
Младенец родился в пещере, чтоб мир спасти;
мело, как только в пустыне может зимой мести.
Ему все казалось огромным; грудь матери, желтый пар
из воловьих ноздрей, волхвы — Бальтазар, Каспар,
Мельхиор; их подарки, втащенные сюда.
Он был всего лишь точкой. И точкой была звезда.
Внимательно, не мигая, сквозь редкие облака,
на лежащего в яслях ребенка издалека,
из глубины Вселенной, с другого ее конца,
звезда смотрела в пещеру. И это был взгляд Отца 2.

Зачин этого стихотворения Бродского (“В холодную пору…”) варьирует первую строку того отрывка из поэмы Некрасова “Крестьянские дети”, который в обязательном порядке заучивают наизусть школьники младших классов (“Однажды, в студеную зимнюю пору”). Впрочем, о стремлении поэта к почти школьной дидактичности и наглядности свидетельствует само строение двух начальных строк “Рождественской звезды”, где Бродский без лишних предисловий вводит в стихотворение категории времени и пространства. Когда? “В холодную пору…” Где? “…В местности, привычной скорей к жаре, // чем к холоду” 3. Позаимствованные из лексикона школьного учебника словесные клише (“в местности”, “к плоской поверхности”) лишают две начальные строки стихотворения Бродского какого бы то ни было эмоционального накала и превращают выполненный им пейзаж в подобие географической карты или даже геометрического чертежа. Ср. с рассуждениями Бродского об амфибрахии, которым написана “Рождественская звезда”: “Чем этот самый амфибрахий меня привлекает — тем, что в нем присутствует монотонность. Он снимает акценты. Снимает патетику. Это абсолютно нейтральный размер” 4.

Ответив на вопросы “когда?” и “где?”, в следующей, третьей строке своего стихотворения автор “Рождественской звезды” объясняет “кто?” и “зачем?”: “Младенец родился в пещере, чтоб мир спасти”. В приведенной строке со всей определенностью заявлена чрезвычайно важная для стихотворения тема сопоставления бесконечно малого с бесконечно большим. При этом малое у Бродского, в полном соответствии с многовековой рождественской традицией, оказывается в более сильной позиции, чем большое (почти: “Дайте мне точку опоры, и я переверну Землю!”). Очень соблазнительно услышать в третьей строке “Рождественской звезды” дальнее эхо знаменитых мандельштамовских строк “Большая вселенная в люльке // у маленькой вечности спит” 5, где так же парадоксально, как в разбираемом стихотворении, переплелись мотивы маленького/младенческого и большого/вселенского. У Бродского далее в стихотворении — ребенок “в яслях”; у Мандельштама в процитированных строках — вселенная “в люльке” (ср. в одиннадцатой строке “Рождественской звезды”: “…из глубины Вселенной…”).

Гораздо небрежнее замаскированной, а потому — менее интересной и глубинно значимой кажется нам многократно отмеченная исследователями реминисценция в четвертой строке “Рождественской звезды” из пастернаковской “Зимней ночи” 6. Поэтому к разговору о подтекстах из Мандельштама в стихотворении Бродского мы еще вернемся, а к разговору о подтекстах из Пастернака — нет.

Пока же обратимся к анализу второй строфы “Рождественской звезды”. В первых трех ее строках получает свое логическое развитие тема соотношения малого и большого, но с резкой сменой масштаба и точки зрения. Теперь перед нами не географическая карта или геометрический чертеж, а очень крупным планом взятая внутренность пещеры, увиденной глазами только что родившегося Младенца. Важно отметить, что ничего специфического во взгляде Младенца на мир пока что нет. Как и всякий ребенок, Младенец сначала сосредоточивается на том, что находится к Нему ближе всего (“грудь матери”), а затем последовательно переводит свой взор на предметы всё более и более отдаленные (“желтый пар // из воловьих ноздрей, волхвы — Бальтазар, Каспар, // Мельхиор; их подарки, втащенные сюда”). Как и всякому ребенку, даже предметы самых скромных размеров (дары волхвов) кажутся Младенцу сказочно большими: их не внесли, а с трудом втащили в пещеру.

Возвращение “геометрической” образности приходится на заключительную строку второй строфы стихотворения (“Он был всего лишь точкой. И точкой была звезда”), причем это возвращение становится предзнаменованием ключевого события стихотворения. Изучив круг ближайших предметов, взгляд Ребенка устремляется к далекой звезде, и вот уже сын человеческий стремительно (от восьмой строки стихотворения к двенадцатой, заключительной) осознает себя Сыном Божьим. В младенце пробуждается Младенец. Для этого Ему понадобилось ощутить себя крохотной точкой в глубине пещеры — “концентрацией всего в одном” 7, которую “из глубины Вселенной, с другого ее конца” отыскивает взгляд другой точки (звезды), “взгляд Отца” 8. Спустя два года эта ситуация зеркально отразится в финале рождественского стихотворения Бродского “Представь, чиркнув спичкой, тот вечер в пещере…” (1989):

Представь, что Господь в Человеческом Сыне
впервые Себя узнает на огромном
впотьмах расстояньи: бездомный в бездомном 9.

Только отрешившись от человеческих, “одомашненных” реалий окружающего мира, находящихся очень близко и потому отвлекающих внимание от крохотной, едва видной рождественской звезды, Младенец способен стать Тем, Кто призван этот окружающий мир спасти. К такому выводу поэт подводит читателя в финале своего стихотворения 10.

Чей опыт Бродский при этом учитывал в первую очередь? На этот вопрос мы сейчас попытаемся ответить.

II. Подтекст

Как мы уже указывали выше, пастернаковский слой стихотворения Бродского “Рождественская звезда” исследован довольно подробно.

Нам, однако, гораздо более существенными кажутся переклички разбираемого текста со стихотворением Осипа Мандельштама “Когда б я уголь взял для высшей похвалы…” (1937), известным также под домашним заглавием “Ода” или “Ода Сталину”. Напомним, что вопреки почти всеобщему мнению, Бродский считал “Оду” одним из лучших стихотворений Мандельштама. “Более того. Это стихотворение, быть может, одно из самых значительных событий во всей русской литературе ХХ века”, — отмечал Бродский в разговоре с Соломоном Волковым 1 1.

Именно к “Оде”, на наш взгляд, восходит главный сюжетообразующий мотив “Рождественской звезды”. Мотив внезапного узнавания сыном отца (после того, как отец заглянул сыну в глаза):

И в дружбе мудрых глаз найду для близнеца,
Какого не скажу, то выраженье, близясь
К которому, к нему — вдруг узнаешь отца
И задыхаешься, почуяв мира близость… 12

В этих и соседних строках “Оды” присутствуют весьма существенные для “Рождественской звезды” мотивы “близости мира”, лирического героя, ощущающего себя едва приметной точкой (“Я уменьшаюсь там, меня уж не заметят”) 13, а также соседства плоской поверхности с возвышенностью (“Глазами Сталина раздвинута гора // И вдаль прищурилась равнина”) 14.

Куда важнее, на наш взгляд, обратить внимание не столько на конкретные мотивные переклички между “Одой” и “Рождественской звездой”, сколько на общее для обоих поэтов пристрастие к геометрическим терминам при разработке основной темы своих стихотворений 15 . Приведем лишь несколько примеров из “Оды”: “Я б воздух расчертил на хитрые углы”; “Я б рассказал о том, кто сдвинул мира ось”; “Я б несколько гремучих линий взял” и проч. 16

Рискуя впасть в сильное преувеличение, мы всё же решимся утверждать, что стихотворение Иосифа Бродского “Рождественская звезда” можно воспринимать и как своеобразную интерпретацию мандельштамовской “Оды”. Стихотворение о вожде и поэте было прочитано Бродским как стихотворение об Отце и Сыне, который, глядя в глаза Отцу, понимает, что он обречен погибнуть, спасая мир. В свете такой интерпретации совершенно неожиданное звучание и значение приобретает обещание “Воскресну я”, которым завершается стихотворение Мандельштама 17.

Бродский рождественская звезда

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *